Ну а что отчим устроит за сегодняшний глупый базар, и представить было страшно. До позднего вечера Серый проторчал в техникуме, тянул время, но чему быть, того не миновать – на последнем автобусе поехал-таки назад, в Басманово, где Рожнов его уж заждался.
Хуже всего в отчиме был запах. Работал он сантехником в ДЭЗе, мытье не уважал, и квартира насквозь пропиталась мерзкой, кислой вонью. Как только мамка на такого гнуса позарилась? Еще пару лет назад была она женщина как женщина, а от жизни с Рожновым превратилась в седую старуху – вечно пьяную и почти такую же, как он, грязную.
Но мать Серый не винил, ей еще хуже, чем ему доставалось. Когда трезвая, всё плачет. Из детского сада, где уборщицей работала, ее выперли да еще грозятся под суд отдать – посуды и простыней, говорят, много наворовала. А куда ей деваться? Отчиму на водку денег не добудешь – измолотит.
И он, Серый, тоже хорош. «Урою», а сам драпанул, заступник хренов. То-то Рожнов на мамке, поди, отыгрался, злобу выместил. Для разминки, пока пасынок не вернулся.
А пасынок вот он, никуда не делся, уже к Колиной Горе подъезжает. Отметелит его Рожнов так, как никогда еще не метелил, это железняк.
На остановке кто-то вошел, сел на то же сиденье, что Серый, только в другой угол. Очкарик, московский.
Любовник леди Кулаковой
В автобусе было светло, снаружи темно, поэтому Роб видел свое отражение в окне почти так же отчетливо, как в зеркале. Вид собственной физиономии настроения не улучшил. Ублюдочные очочки фасона «доживем до понедельника», за ними маленькие глазки, прямые как палки волосы, россыпь прыщей на лбу и – горой Арарат посреди бледных равнин – монументальный носяра, наследство от армянской бабушки.
Ты урод со смехотворным именем и жалким будущим, сказал Роб своему черному отражению. Семнадцать лет, а уже полный лузер.
И в эту горькую минуту дальнейшая жизнь предстала перед ним во всей безжалостной очевидности.
Будет так. Сначала он сунется на филфак, благо в МГУ вступительные в июле. Не пройдет по баллам, потому что нет мохнатой лапы и потому что нервишки на экзаменах подведут. В августе – хенде хох – пойдет сдаваться в педагогический, куда выпускника 12-й спецшколы, конечно, примут с распростертыми. Курсе на четвертом, задроченный гормонами, женится на такой же очкастой задрыге, как он сам, причем даст она ему только после свадьбы. И потом в течение двадцати лет будет откладывать по двадцать рублей с зарплаты, копить на кооператив, как Акакий Акакиевич на шинель.
А его веселые одноклассники тем временем закончат свои МГИМО и ИСАА, разъедутся по загранкам. Лет через десять, когда Роб, сгибаясь под ветром, будет шкандыбать после работы с авоськой (в ней пакет кефира и пачка макарон), у тротуара лихо притормозит шикарная «лада», а то и «волга», оттуда высунется Петька Солнцев и заорет: «Wow, Дарновский! Робин-Бобин! И очки те же самые! Long time no see! Садись, подвезу!» И, конечно, даже не вспомнит про то, как при всех, при Регинке, втоптал одноклассника в грязь. Ведь зло помнят только обиженные, у обидчиков память короткая.
Про то, что Регина Кирпиченко устраивает сейшн на даче, в классе стало известно перед майскими. Ее предки собрались на недельку отвалить в Пицунду, а дочку оставили одну. Заключили с ней джентльменское соглашение: собирать френдов на городской квартире ни-ни, потому что там ковры, хрусталь и дорогая техника, зато кантри-хаус в ее полном распоряжении.
Роб наблюдал за охватившим класс ажиотажем (кого пригласят, кого не пригласят), как Золушка за сборами сестер на королевский бал: не то чтоб безучастно, но безо всякой личной заинтересованности. Уж ему-то точно не светило, так что без толку было интриговать и суетиться.
И вдруг 5 мая, после классного часа по случаю дня рождения Карла Маркса, подходит к нему Регинка, смотрит своими глазищами и говорит:
– Робчик, у меня десятого сейшн. На даче, с ночевкой. Если хочешь, приезжай.
Она стояла у окна вся освещенная солнцем, перетянутые синей лентой волосы сверкали и переливались, и у Роба перехватило в горле, в висках жарко застучало, а в груди, наоборот, стало холодно.
До чего же она была красивая! Даже если б фазер у нее работал не торгпредом, а дворником, все равно сутулому очкарику такая бьюти-квин никогда и ни за что бы не досталась.
Главное, она не только красивая была, но и хорошая. Он сразу догадался, чем вызвано неожиданное приглашение. Пару дней назад была городская контрольная по алгебре, а у Регинки с математикой не очень. Кинула через ряд записку: «SOS!». Роб свой первый вариант сразу бросил, наскоро решил задачки второго варианта и тем же манером переправил свернутый листок обратно. Так что не его прыщами прельстилась Регинка – захотела за контрольную отблагодарить.
– Десятого? – небрежно переспросил он. – Вроде нормально. Ладно, приеду.
И не удержал лица – просиял счастливой улыбкой.
Но когда очухался, стало жутко. Что надеть? В синей школьной форме на дачу не поедешь. Можно представить, как остальные расфуфырятся. Им-то хорошо, с их «Березками» и привозными шмотками, а у него даже джинсов нормальных нет.
И кинулся на поклон к матери, больше все равно было не к кому. Знал, что имеется у мамхена какая-никакая заначка, даром, что ли, в своей библиотеке два детских кружка по вечерам ведет.
Про фирменное тряпье втолковывать ей было без мазы – не врубилась бы. Она до сих пор джинсы называла «техасами», а кроссовки «кедами». Поэтому Роб заговорил на доступном ей языке: мол, приглашен к девочке из очень приличной семьи, не хочется выглядеть оборванцем. Намекнул и на романтические чувства.
Последнее сработало безотказно. После того как слинял фазер, Лидочка Львовна (так мать называли все ее сослуживицы) вся как-то пожухла, что называется, махнула на себя рукой. Ни волосы покрасить, ни марафет навести, а одевалась – вообще песня, причем погребальная. Но при волшебных словах «знаешь, мама, эта девочка мне так нравится…» Лидочка Львовна, как старый боевой конь при звуках трубы, тряхнула полугодовыми химическими кудряшками, сверкнула очами и запустила из любимого поэта:
– Снятся усталым спортсменам рекорды, снятся суровым поэтам слова, снятся влюбленным в огромном городе не-о-битаемые ос-трова!
– Вот-вот, – кивнул Роб. – Понимаешь, мам, там на даче все в фирме будут, с головы до ног, а я в чем приду? В трениках ха-бэ и сандалях «пионерские»?
– Всё поняла, ни о чем не беспокойся, – сказала мамхен тоном Василисы Премудрой.
По правде сказать, он не особо на нее надеялся, но Лидочка Львовна проявила чудеса материнской любви: пошла в местком, поскандалила там, покачала права и добыла талон на настоящие кроссовки «адидас», синие, с тремя белыми полосками и олимпийской символикой. Снаружи они были замшевые, внутри восхитительно упругие – Роб посмотрел, пощупал, остался доволен.
В общем, на дачу поехал в приподнятом настроении, потому что экипировался более или менее пристойно: румынская рубашка в оранжево-зеленую клетку выглядела сносно, куртку-плащовку он завязал на поясе, чтобы прикрывала неважнецкие индийские джинсы, зато шузы были супер.
Однако добравшись до соснового колиногорского парадиза, Роб быстро скис.
Во-первых, сразила дача. Он и не подозревал, что такие бывают: чтоб не шесть соток, а целый кусок леса, и окна от пола до потолка, и огромный камин, и звериные шкуры на полу.
Во-вторых, одноклассники. Все в джинсовых костюмах, в кожаных куртках, в зеркальных солнечных очках. Курят кто «кент», кто вообще «мор», щелкают пьезозажигалками.
Ну, а добил Петька Солнцев. Он прикатил последним – видно, для пущего эффекта. Не на автобусе, как Роб, и даже не на такси, как большинство прочих, а на ярко-красном мотоцикле «ямаха». Весь в хрустящей коже, в шнурованных высоких ботинках.
Стал катать по участку девчонок, и дольше всех Регинку.
Глядя, как она держится за Петькины бока, Дарновский подумал, что если б она вот так обхватила его, Роба, и прижалась бы к спине своим шестым номером, он бы, наверно, умер от сердечного приступа.